История и методология научного исследования в лицах:

Федор Иванович Буслаев –
ученый-филолог, историк литературы и искусствовед

 

(Ю.И.Минералов)

 

 

Академик Ф.И. Буслаев (1818–1897) − один из культурнейших людей своего времени, полиглот, филолог, исследователь языка, фольклора и литературы. Буслаев был также крупным историком и теоретиком живописи. В 1838 г. он окончил словесное отделение философского факультета Московского университета. Став после этого простым гимназическим учителем, написал первые статьи о русском языке и его преподавании. Перейдя на должность домашнего учителя в аристократическую семью и уехав с ней на два года за границу, Ф.И. Буслаев пребывание в Германии использовал для проникновенного изучения работ немецких филологов, а живя в Италии, совершенствовался как искусствовед. Он был одним из лучших педагогов своего времени; именно Буслаева избрали в конце 1850-х гг. для преподавания истории русской словесности наследнику престола Николаю Александровичу.

В 1844 г. Буслаев издал великолепную книгу «О преподавании отечественного языка». Этот труд (реальное содержание которого несравненно шире названия) по сей день служит для филологов ценным научным источником. Через три года автор стал преподавать в родном Московском университете. Будучи профессором, Буслаев написал «Опыт исторической грамматики русского языка» (1858) и два тома «Исторических очерков русской народной словесности и искусства» (1861).

Выезжая за границу, он продолжал изучать историю искусства. Буслаев был одним из крупнейших специалистов и по русской иконописи. Несколько особняком в его обширном и многогранном творческом наследии стоят сборник работ о современной литературе «Мои досуги» и книга мемуаров «Мои воспоминания». В последние годы жизни ослепший академик Ф.И. Буслаев создавал новые и новые труды, диктуя их тексты стенографистам.

 

Труды Ф.И. Буслаева – классика филологии. Значение их особенно велико в силу того, что в XX XXI вв. семасиологический подход, свойственный ему как исследователю, вряд ли проявлял себя в филологической науке в достаточной мере. Напротив, в XX в. в широко распространились формальные и структурные штудии, нередко неоправданно абстрагирующие многие реальные отношения в языке и словесном искусстве. Некоторые их авторы пробовали даже упрекать наследие Ф.И. Буслаева и А.А. Потебни, во многом близкого ему как концептуалисту, в «донаучности»[1]. Демагогический пафос подобных упреков вряд ли нуждается в доказательстве.

Слово едва ли не основной «исходный» объект филологии. Применительно к языку подробно аргументировать это вообще нет необходимости. Ф.И. Буслаев писал:

«Вся область мышления наших предков ограничивалась языком. Он был не внешним только выражением, а существенною, составною частью той нераздельной нравственной деятельности целого народа, в которой каждое лицо хотя и принимает живое участие, но не выступает еще из сплошной массы целого народа. ‹…›

В отличие от прочих творений, человек назвал себя существом говорящим. Потому у Гомера встречаем постоянный эпитет людей –говорящие… Гомерическому эпитету соответствуют, как наше слово язык в значении народа, так и готское thiuda… Свою национальность народ определил языком»[2].

По образному выражению Буслаева, «язык можно уподобить какому-нибудь старинному городу, в котором остатки дохристианских развалин перестроены частью в храмы, частью в жилые дома, и в котором, рядом с античным, греческим или римским порталом, уютно стоит хижина новейшего изделия. Описать такой город – значит изложить его историю»[3].

Переходя от языка к народному творчеству на языке, Ф.И. Буслаев отмечал: «Тою же силою, какою творился язык, образовались и мифы народа, и его поэзия. ‹…›

Язык так сильно проникнут стариной, что даже отдельное речение могло возбуждать в фантазии народа целый ряд представлений, в которые он облекал свои понятия. Поэтому внешняя форма была существенной частью эпической мысли, с которой стояла она в таком нераздельном единстве, что даже возникала и образовывалась в одно и то же время. Составление отдельного слова зависело от поверья, и поверье, в свою очередь, поддерживалось словом, которому оно давало первоначальное происхождение. Столь очевидной, совершеннейшей гармонии идеи с формою история литературы нигде более указать не может»[4].

Национальные языки отражают в специфичных для языков формах взаимные отличия национальных культур народов. Глубоко не случайно, например, что литература по-русски – словесность. Русский термин «словесность» содержит в себе ясный «внутренний образ», указывающий на то, что им подразумевается искусство слова, словесное искусство. Заимствованный из западных языков термин-синоним «литература», как известно, происходит от «литера» (буква) и менее информативен – он односторонне отсылает к письменным формам словесного искусства, не учитывая таких явлений, как устное исполнение и слуховое восприятие литературных произведений или же, к примеру, устное народное творчество (фольклор).

Но даже близкородственные народы демонстрируют неожиданные примеры принципиальных различий в способах выражения мыслей. Ф.И. Буслаев писал, сравнивая произведения украинского фольклора с русскими: «Замечу еще особенность малорусской песни: это ее своеобразная краткость, к которой надо несколько привыкнуть. Иногда вдруг ни за что не поймешь, кто говорит, и все кажется путаницей»[5].

О великом значении слова, особенно остро ощущавшемся древними людьми, Буслаев также говорит: «Если же во всех более или менее важных отправлениях своей духовной и даже физической жизни человек видел таинственное проявление кроющейся в нем какой-то неведомой, сверхъестественной силы, то, конечно, слово, как самое высшее, вполне человеческое и по преимуществу разумное явление его природы было для него всего обаятельнее и священнее. Оно не только питало в нем все заветные родственные симпатии к старине и преданию, к роду и племени, но и возбуждало благоговейный ужас и религиозный трепет»; «Эта цельность духовной жизни, отразившаяся в слове, всего нагляднее определяется и объясняется самим языком; потому что в нем одними и теми же словами выражаются понятия: говорить и думать, говорить и делать; делать, петь и чародействовать; говорить и судить, рядить; говорить и петь; говорить и заклинать; спорить, драться и клясться; говорить, петь, чародействовать и лечить; говорить, видеть и знать

Наши предки чувствовали в слове гадать соединение двух понятий: мыслить и говорить… “гадание – съкровенъ глаголъ”, то есть сокровенное слово, не только мысль вообще, но и таинственное изречение, а также ворожба, потому что гадать значит ворожить, а вместе и изрекать непонятные слова – загадывать»[6].

Стоит отметить, что один из крупнейших деятелей русского символизма профессор Вяч. Иванов впоследствии писал, явно отталкиваясь от выше цитированных слов Ф.И. Буслаева, что древние «жрецы и волхвы» «знали другие имена богов и демонов, людей и вещей, чем те, какими называл их народ, и в знании истинных имен полагали основу своей власти над природой. Они... понимали одни, что «смесительная чаша» (кратер) означает душу, и «лира» – мир, и «пещера» – рождение..., что «умереть» значит «родиться», а «родиться» – «умереть», и что «быть» – значит «быть воистину», т. е. «быть как боги», и «ты еси» – «в тебе божество», а неабсолютное «быть» всенародного словоупотребления и миросозерцания относится к иллюзии реального бытия или бытию потенциальному...»[7].

Филологи не раз с восхищением говорили об особой краткости, компактности синтаксиса старинных кириллических памятников, ибо было замечено, что здесь весьма глубокая мысль укладывается в самые сжатые формы. Предполагалось, что позже это свойство было утрачено, поскольку «паратактический» синтаксис сменился «гипотактическим». Паратаксис – тип синтаксиса, когда в языке господствуют сочинительные связи, широко развито грамматическое согласование (а, например, управление проявляет себя слабо).

Характеризуя «первый период» «языка русского», сравнивая древнерусские тексты со старославянскими, К.С. Аксаков, в частности, писал о древнерусском языке с его паратактическим строем, что «падежи его почти не изменяются, предлоги не соединяют управляемых слов...»[8].

Гипотаксис – тип синтаксиса с господством подчинительных связей (он широко распространен в сфере книжно-письменной речи). Гипотаксис в XIX в. воспринимался как более высокая ступень в развитии языка, паратаксис – как более низкая. Даже в начале ХХ в., выступая от лица «общего мнения», Д.Н. Овсянико-Куликовский писал: «Управление одного слова другим, подчинение одного другому (ведро воды, чан вина... и т. д.) (т. е. гипотаксис.– Ю.М.) вносит в речь известный распорядок и создает то, что можно назвать “перспективою” в языке. Напротив, отсутствие подчинения и господство согласования существительных, поставленных параллельно (ведром-водою, чану-зелену-вину, шуба-соболий мех, церковь-Спас и т. д.) (т. е. паратаксис.– Ю.М.), указывает на недостаток распорядка и перспективы в языке. Такой строй речи справедливо уподобляют рисунку без перспективы, на одном плане. Это и есть признак неразвитости грамматического мышления и, стало быть, черта архаическая»[9].

На самом деле многое обстоит сложнее. Так, уже русская былина может послужить примером того, что паратактический строй мог быть ценным источником особой речевой образности:

 

Тут выскочил Бурза-мурза, татарович:

Стар, горбат, наперед покляп,

Синь кафтан, голубой карман,

Говорил сам таково слово:

«Уж ты гой еси, Батый-царь сын Батыевич!

Умею я говорить русским языком, человеческим…

(«Илья Муромец и Батый Батыевич»)

 

Если в порядке эксперимента изменить «Синь кафтан, голубой карман» на «Синий кафтан с голубыми карманами», то «перспектива в языке», за которую так ратовал Овсянико-Куликовский, появится, но поэзия пропадет. Точно так же следует сказать об известных всем с детства, наполненных яркой речевой образностью оборотах из русской сказки: «Петушок золотой гребешок, маслена головушка, шелкова бородушка». Богатый и разнообразный русский язык вполне естественным для себя образом допускает подобные обороты, лишенные ожидаемых союзов и косвенных падежей. Ср. еще одну экспериментальную переделку: «Петушок с золотым гребешком, масленой головушкой и шелковой бородушкой». В плане художественности, силы образного строя это изменение, несомненно, не выдерживает критики.

Как видим, компактный синтаксический строй, нередко обходившийся двумя прямыми падежами (именительным и винительным) нес в себе скрытые (и притом уникальные) семантические возможности.

Ф.И. Буслаев не прошел мимо данной впечатляющей черты русского синтаксиса. Например, он указывал: «Два существительные, сложенные между собою синтаксически, так что одно зависит по падежу своему от другого, могут в народном (курсив мой.– Ю.М.) языке быть освобождены от этого синтаксического сочетания и поставлены в одном и том же падеже... напр. <...> “а свhты яхонты сережки” (XVII в.) вм. яхонтовые или из яхонта...»[10].

Ср. ряд аналогичных построений в текстах из сборника русских былин Кирши Данилова: «Перехожая калика, сумка переметная», «Синь кафтан голубой карман» и др.

К сожалению, Ф.И. Буслаев не акцентировал и не развил свои наблюдения над «народной» речью, хотя из его же примеров явствовало, что такого рода черты суть живая черта не только прошлого, а речевой современности и даже современной русской литературы. Например, у Н.В. Гоголя в «Мертвых душах»: «Чертовство такое, понимаете, ковры Персия, сударь мой, такая...».

Представление о непременной «старинности» приведенных выше конструкций сохранялось лишь до времени, когда во второй половине XX в. филологи стали изучать устно-разговорный синтаксис, используя при этом современные технические средства звукозаписи[11]. Паратаксис (и связанное с ним своеобразное применение косвенных падежей) по сей день весьма широко проявляется в сфере устной речи. Видимо, это вообще ее панхронические, «всевременные» черты. Паратактический синтаксис и гипотактический синтаксис функционально взаимодополнительны.

Исследователи, описывавшие паратаксис на основании наблюдения старинных книжных текстов и произведений фольклора, указали на многие иные особенности данного синтаксического строя. Так, он отличается гораздо меньшей связностью, чем современный письменный синтаксис. Паратактический строй с характерным для него отсутствием подчинительных связей и управления мало нуждается в союзах и предлогах. Отсюда «отрывистость», из-за которой, переводя древнерусский текст на современный русский язык, фразу буквально приходится иногда «создавать», добавляя соответствующие слова.

Ср.: «Налhзоша, живъ есть» – «обнаружили, что он жив»; «увhдоша, идетъ» – «узнали, что он идет», и пр. Такой текст «в подлиннике» нелегко расчленить на «предложения» в современном смысле этого термина.

Нечто подобное наблюдается и в произведениях фольклора. В.И. Даль справедливо писал: «Нисходя к просторечию, позволяя себе иногда высказаться пословицей, мы говорим: «Десять раз примерь, один отрежь». Мы не придумали этого изречения, а, взяв его в народе, только немного исказили; народ говорит правильнее и краше: “Десятью примерь или прикинь, однова отрежь”»[12]. АП. Глаголевский, автор книги «Синтаксис языка русских пословиц», подмечал, что «отличительную черту языка пословиц составляет особенная любовь к эллиптическим выражениям»[13].

Но эллиптичность вообще характерна для русской речи. «Русская речь, – писал Ф.И. Буслаев, – отличается опущениями... Эллипсис иногда так сжимает предложение, что трудно оное распутать по синтаксическим частям; напр., он первое ученье ей руку отсек; впрочем, мысль понятна и притом сильно выражена, ибо два предложения нечувствительно сливаются и взаимными силами усиливают мысль»[14].

Многие из крупнейших русских поэтов в той или иной мере использовали смысло-выразительные возможности паратаксиса и синтаксического эллиптирования. Но, по меткой характеристике Ф.И. Буслаева, длительное время «Практическая грамматика проходила молчанием некоторые формы языка в писателях образцовых, отличающихся свежестью выражения, заимствованной из живой, разговорной речи; напр., в стихотворениях Державина, в комедиях Фон-Визина, в сочинениях Крылова, Грибоедова, Пушкина»[15].

Ф.И. Буслаев также писал: «...Грамматика Ломоносова должна была уступить место руководствам, принявшим за образец речь карамзинскую; но дальнейшие успехи нашего языка в сочинениях Грибоедова, Крылова, Пушкина уже не нашли себе оправдания в этих руководствах; вследствие чего, первый художник и знаток русского слова, Пушкин увидел себя в странном противоречии со многими параграфами принятой в его время грамматики»[16]. Тут Буслаевым явно подразумевается многократно переизданная грамматика Греча, логизировавшая реальные языковые отношения и находившаяся, по справедливому наблюдению В.В. Виноградова, под определенным влиянием «всеобщей» грамматики[17].

Грамматическая позиция карамзинистов сформировалась не без опоры на импортированную в Россию в начале XIX в. и немедленно ставшую на некоторый момент модной старую французскую грамматику. 10–20-е гг. XIX в. – время, весьма своеобразное в «грамматическом» отношении. В русской культуре данного периода сосуществовали и оказывали на людей разнонаправленное воздействие несколько принципиально отличных друг от друга грамматических учений.

Специфической экстравагантностью русской филологической мысли было тогда увлечение «грамматикой Пор-Ройяля», на основе которой в начале 1810-х годов было издано (почти одновременно!) сразу несколько учебных руководств (Л.Г. Якуба, И.Ф. Тимковского, Н.И. Язвицкого и др.)[18]. Ф.И. Буслаев охарактеризовал позже предмет этого увлечения как «ложное направление старинных, так называемых общих грамматик»[19].

Русская молодежь вынуждена была в эти годы прилежно изучать действительно старинную (XVII в.) французскую теорию. Почему грамматика Пор-Ройяля «ожила» тогда в России (и в других странах Европы)? Вряд ли это случайно: рецидивы увлечения филологов и философов ею случились позже на протяжении XIX столетия еще не раз, и продолжались и до недавнего времени (напр., «чистая грамматика» Э. Гуссерля, теория А. Марти, «порождающая грамматика» Н. Хомского и пр.)[20].

В отличие от многих коллег-современников, да и потомков, Буслаев еще в середине XIX в. почувствовал диалектический характер языка как социально-исторического явления, заявляя: «В настоящее время, следовало бы, вновь пересмотрев грамматические правила, присовокупить к ним все то, что было прибавлено или изменено, в письменной речи, Пушкиным и его современниками. Но и в этом случае грамматика представила бы те же препятствия будущим успехам языка, какие были замечены в прежних руководствах»[21].

Как ни выглядит это внешне парадоксально, однако большой вопрос, в какой мере считал себя лингвистом великий языковед Ф.И. Буслаев. Почему это так, можно понять из его собственных слов:

«В начале нынешнего столетия возникла, под именем лингвистики, новая наука о языке. В противоположность филологическому, лингвистический способ рассматривает язык не только как средство для знакомства с литературою, но и как самостоятельный предмет изучения»[22].

Здесь Буслаев мыслит примерно так же, как несколько ранее В. Гумбольдт, писавший, что «не было бы, пожалуй, никакой ошибки отличить таким образом лингвистику от филологии», ибо это «два разных направления», которые «требуют от исследователя разных дарований и сами по себе ведут к разным результатам»[23].

Оба классика филологии напоминают нам, потомкам, что еще в первой половине XIX в. рост асемантических тенденций в языкознании породил прикладную лингвистику. Это была эпоха все большего распространения позитивистского мировидения в самых различных сферах знания. С тех пор помимо традиционного филологического языкознания, работающего по преимуществу с текстами, в науке параллельно ему давно существует данное характерное явление[24]. В XX в. питательной средой для него стал и продолжает быть современный неопозитивизм. Асемантическая прикладная лингвистика по внутренней сути своей невосприимчива ко многим чисто филологическим проблемам и нередко объективно не способна освоить весьма плодотворные и важные идеи филологии как таковой[25]. Буслаевская же научная деятельность развивалось в ином ключе.

Помимо языкознания в круг интересов Ф.И. Буслаева входило и словесное художественное творчество. Оба его «крыла» – и фольклор, и литература – привлекали его исследовательское внимание.

Ученый был не только знатоком русского фольклора, но и его собирателем: среди собраний русских пословиц, изданных в XIX в., выделяются «Русские народные пословицы и притчи» И.М. Снегирева, «Пословицы русского народа» В.И. Даля и, конечно же, «Русские пословицы и поговорки» (1855) Ф.И. Буслаева.

Как выразительно характеризовал устное народное творчество Буслаев, «Народ не помнит начала своим песням и сказкам. Ведутся они испокон веку и передаются из рода в род, по преданию, как старина. Еще певец Игоря хотя и знает какого-то Бояна, но древние народные предания называет уже “старыми словесы”. В “Древних русских стихотворениях” песнь, или сказание, называется стариною: “тем старина и кончилась”, говорит певец… Иначе песня содержания повествовательного именуется былиною, то есть рассказом о том, что было. ‹…› Потому, оканчивая песню, иногда певец прибавляет в заключение следующие слова: “то старина, то и деянье”, выражая этим стихом ту мысль, что его былина не только старина, преданье, но именно преданье о действительно случившемся деяньи»[26].

По остроумному наблюдению Ф.И. Буслаева, «Сказка воспевает по преимуществу богатырей, героев и витязей; царевна же, в ней обыкновенно являющаяся, весьма часто не называется и по имени и, вышедши замуж за богатыря или витязя, сходит со сцены действия. Но, уступая мужчинам в богатырстве и славе, снисканной воинскими подвигами, женщина в эпоху язычества… была полубогинею, колдуньею…

Весьма естественно могла народная сказка к душевной силе женщины придать и физическую. Так, Ставрова молодая жена, нарядившись послом, победила борцов Владимировых»[27].

В приведенных случаях видно неизменное стремление филолога проникнуть в смысловую суть сюжетного сказочного фольклорного текста в его нюансах и деталях.

Литературу А.Н. Пыпин во второй половине XIX в. предложил рассматривать на фоне истории общественных движений. Пыпинский подход в упрощенном виде впоследствии применялся в подавляющем большинстве советских историко-литературных курсов, в результате чего в них зачастую непропорционально выпячивались различные внешние и прикладные социальные вопросы, а изучение художественной специфики литературы (то есть главного, что есть в ней) теснилось и отодвигалось на периферию внимания школьников и студентов.

Однако в силу многогранности сложнейшего феномена – художественной литературы – к ней могут испытывать «прикладной» интерес не только обществоведы, но еще и психологи, и историки и представители иных многочисленных наук вплоть до политэкономии, юриспруденции и даже теологии. Об этом Ф.И. Буслаев писал так: «Что же касается до внутреннего содержания, до истины, нравственности, изящества, то идет в особые науки – каковы философия, юриспруденция, история, эстетика и пр. Потому, чтобы не разбегаться во все стороны и не толковать обо всем, – следовательно, о многом кое-как, – лучше всего учитель (преподаватель-филолог. – Ю.М.) должен строго определить себе ту точку зрения, с которой он может смотреть на писателя, не выходя из области своего предмета...»[28]

А.А. Потебня предложил ставить филологическую историю литературы в связь с историей языка. А вот Ф.И. Буслаев предложил рассматривать словесность на фоне истории других – несловесных – искусств. Тем самым в самый фундамент его к ней подхода было заложено непременное наблюдение явлений художественного синтеза.

Новая русская литература на первоначальном этапе была литературой барокко. К нам барокко пришло через Польшу и Белоруссию. Фактический родоначальник поэзии московского барокко Симеон Полоцкий (1629–1680) был белорусом, приглашенным в Москву царем Алексеем Михайловичем. Среди других наиболее ярких представителей поэзии барокко может быть назван киевлянин Иван Величковский, а в начале XVIII в. – св. Димитрий Ростовский (1651–1709), Феофан Прокопович (1681–1736), поэт-сатирик Антиох Кантемир (1708–1744) и др. У истоков прозы эпохи барокко стоит мощная фигура протопопа Аввакума Петрова (1620–1682).

Необходимо учитывать особый статус в культурном сознании эпохи барокко грамматических учений. «Грамматику, – по выражению Ф.И. Буслаева, – полагали первою ступенью... лествицы наук и искусств». О грамматике Смотрицкого он напоминает, что «по ней учились во времена Петра Великого; она же была вратами премудрости и для самого Ломоносова. Кроме литературного и учебного значения, она доселе свято чтится между раскольниками-старообрядцами (Буслаев подразумевает ее московское издание 1648 г. – Ю.М.), потому что в виршах или стихотворениях, приложенных к этой книге для примера, употребляется форма Исус – очевидно, для стиха и меры, вм. Иисус. Этим объясняется чрезвычайная дороговизна издания 1648 г.»[29].

Нельзя не отметить, что наше барокко было тесно связано, порою слито, с другими искусствами. Говоря по-иному, его отличал сложный художественный синтез. Например, литературный образ нередко тесно переплетается в произведениях этого времени с живописным образом.

Словесно-текстовые руководства для иконописцев, так называемые «Подлинники», существовавшие и ранее, приобретают в эпоху барокко новые качества настоящих произведений словесности. Говоря об этом явлении, Ф.И. Буслаев писал: «Таким образом, более и более расширяя свои пределы, и более и более сближаясь с интересами литературными, русский художественный Подлинник нечувствительно сливается с Азбуковником, который был для наших предков не только словарем и грамматикою, но и целою энциклопедиею. Более дружественное, более гармоническое согласие интересов чисто художественных и литературных трудно себе представить после этого, так сказать, органического слияния таких противоположностей, каковы живопись и грамматика со словарем»[30].

Буслаев разбирает далее пример живописного «символизма букв» в Подлиннике «эпохи силлабических вирш» (то есть эпохи барокко. – Ю.М.), где «на каждой странице киноварью написано в последовательном порядке по одной из букв» имени «Иисус Христос», «а под буквою помещено объяснение в силлабических виршах, а именно:

I (первая буква имени в старой орфографии.–Ю.М.) в виде столпа с петухом на верху:

 

До столпа Iисус Христос наш привязанный,

Егда от мучений злых велмибичеванный.

 

С с изображением внутри его сребренников:

 

За тридесять сребреник Iисуса купили,

Дабы на прелютую его смерть осудили.

 

У церковно-славянское, в виде клещей:

 

Гвозди из рук, из ног вынимали клещами,

Егдасо креста снимали руками.

 

С с изображением внутри его четырех гвоздей. ‹...›

 

Х с изображением трости и копья, расположенных крестом. ‹...›

Р в виде чаши... ‹...›

И в виде лестницы... ‹...›

С с изображением вервия внутри ‹...›

Т в виде креста... ‹...›

О в виде тернового венца... ‹...›

С с молотом и орудиями наказания... ‹...›»[31].

 

Ф.И. Буслаев как исследователь интересовался и современной ему русской литературой. Свежесть, даже уникальность некоторых его наблюдений над ней можно проиллюстрировать следующим примером. Как известно, в ряде произведений И.С. Тургенева варьируется своеобразный «треугольник»: любовь мужчины и девушки, которую разрушает постороннее вмешательство – обычно появление старшей по возрасту женщины («Переписка», «Дворянское гнездо», «Вешние воды», «Дым» и др.)[32]. Буслаев считал, что прозаические произведения Тургенева в этом их аспекте – своего рода нескончаемая лирическая исповедь, повествование о лично наболевшем[33].

Так, в 1844 г. Тургенев попробовал писать нечто в форме переписки между русским юношей и русской девушкой. Работа не пошла. И лишь через десять лет он вдруг вернулся к старой тетради, энергичным рывком прописал начатую когда-то, затем брошенную повесть «Переписка» до конца, придав сюжету характерный поворот. Переписка молодых людей, из которых он в Петербурге, а она в родительском имении, зарождает в них взаимную любовь. Наконец он сообщает, что намерен послезавтра ехать к ней и... исчезает на два года. Через эти два года, умирающий в Дрездене от чахотки, он сочиняет покаянное письмо несчастной девушке, так внезапно им оставленной, где рассказывает, что же с ним случилось. А случилось, что перед отъездом он пошел на балет, в нем увидел заезжую итальянскую танцовщицу и влюбился – отправился за ней, претерпевая всяческие унижения, по всей Европе, пока она с ним окончательно не порвала, выйдя замуж «за маленького и жадненького итальянца, служившего у нее секретарем». Так повернулась возобновленная Тургеневым в 1854 г. (когда уже был позади его собственный «эпистолярный» роман с Бакуниной, и отношениям с французской, а не итальянской, не танцовщицей, а певицей Полиной Виардо успело исполниться несколько лет) повесть, для развития сюжета которой в середине 40-х гг. у автора еще не доставало жизненного материала.

Автобиографическая основа «Переписки» бесспорна. Однако Ф.И. Буслаев небезосновательно доказывал, что вообще в своих героях-мужчинах, терпящих неудачу в любви, не имея возможности или не находя внутренней силы и твердости, чтобы за нее бороться, Тургенев в сложном преломлении воплотил самого себя. Подразумевая знакомство Тургенева с четой Виардо, Буслаев писал: «И как сузиться и угомонить себя в жалкой, постыдной роли дюжинного чичисбея? Бедный Лаврецкий, бедный Санин, горемычный Литвинов, злополучные герои “Аси” и “Переписки”! Все это Тургенев выстрадал в себе самом! Это были те же неудачники в любви... он казнил себя и в Санине и в Лаврецком...»[34].

И все же феномен художественного синтеза, пожалуй, наиболее интересная и актуальная сегодня сфера исследовательской деятельности Ф.И. Буслаева-литературоведа. Укажем хотя бы на две его статьи – «Иллюстрация стихотворений Державина» и «Басни Крылова в иллюстрации академика Трутовского». В первой из них он напоминает, что «объяснение текста очертаниями в формах ваяния и живописи есть существенное и прямое назначение этих обоих искусств». Добавим, что существует, впрочем, и обратное явление – вспомним хотя бы пушкинские стихотворения «На статую играющего в бабки» и «На статую играющего в свайку»[35].

 

Научное творчество Ф.И. Буслаева неизменно развивалось на наиболее перспективных направлениях. Некоторые из них могут недооцениваться или находиться в состоянии забвения в наше время. В таких случаях наследие Буслаева может многое подсказать новым поколениям филологов.

 


 

[1]Впрочем, А.А. Потебня при жизни откровенно смеялся над сторонниками такого понимания «научности», говоря, что они «как будто думают, что наука сидит в них самих или что она им тетка или сестра»; но «наука началась там, где начался анализ явлений», а не «с последней прочитанной книжки» (Потебня А.А. Из записок по теории словесности. Харьков: Паровая типография и литография Зильберберг, 1905. – С. 59, 189; он же. Теоретическая поэтика. М.: Высшая школа, 1990. – С. 68).

[2]Буслаев Ф.И. Догадки и мечтания о первобытном человечестве. – М.: РОССПЭН, 2006. – С. 12, 21.

[3]Буслаев Ф.И. Рецензия на «Мысли об истории русского языка» И.И. Срезневского // Отечественные записки. – 1850. – № 10. – С. 42.

[4]Буслаев Ф.И. Догадки и мечтания о первобытном человечестве. – С. 12–13.

[5]Буслаев Ф.И. О влиянии христианства на славянский язык. – М.: Университетская типография, 1848. – С. XVI.

А по наблюдению А.А. Потебни, «великорусский стиль… склонен к амплификациям (словесным распространениям. — Ю.М.)», составляя противоположность «стилю мр. (малорусской. — Ю.М.) песни, дающей только необходимые толчки воображению, но не ведущей его на помочах, а предполагающей его самодеятельность (Потебня А.А. Объяснения малорусских и сродных народных песен: В 2 т. – Т. II. – Варшава: тип. М. Земкевича и В. Ноаковского, 1887. – С. 442).

[6]Буслаев Ф.И. Догадки и мечтания о первобытном человечестве. – С. 20, 8.

[7]Иванов Вяч. Иванов Вяч. Борозды и Межи: опыты эстетические и критические. – М: Мусагет, 1916. – С. 126–127. Вяч. Иванов заметно упрощает то, что имел в виду Буслаев.

[8]Аксаков К.С. Ломоносов в истории русской литературы и русского языка. Аксаков К.С. Полн. собр. соч., т. II, ч. 1. Сочинения филологические. М., 1875, с. 89. Ср. пример из «Слово о полку Игореве»: «И потече к лугу Донца и полете соколом под мьглами, избивая гуси и лебеди завтроку и обеду и ужине» (беспредложие).

[9]Овсянико-Куликовский Д.С. Синтаксис русского языка. СПб., 1912. С. 223.

[10]Буслаев Ф.И. Историческая грамматика русского языка. – М.: Государственным учебно-педагогическим издательством Министерства просвещения РСФСР, 1959. – С. 453–454.

[11]См., напр.: Лаптева О.А. Русский разговорный синтаксис. – М.: Наука, 1976.

[12]Даль В.И. Напутное // Даль В.И. Пословицы русского народа. – М.: ГИХЛ, 1957. – С. 9.

«Искажение» в данном случае есть результат «перевода» устно бытующей пословицы на грамматически нормированный письменный язык. Ср. у Даля ниже: «Частое непонимание нами пословицы основано именно на незнании языка, тех простых, сильных и кратких оборотов речи, которые исподволь утрачиваются и вытесняются из письменного языка, чтобы сблизить его, для большей сподручности переводов, с языками западными» (Там же. – С. 23).

Особенно информативна первая половина фразы Даля — о «кратких» оборотах речи. Паратактические сочетания, действительно, многое сокращают в высказывании. Это видно уже из элементарных примеров. «Шуба сукно красномалиново» требует гипотактического перевыражения «шуба, крытая сукном красномалиновым» (из двух слов получается четыре); «Князь Витовт услыша псковску рать» — «князь Витовт услышал, что псковское войско послано на него» (из пяти слов девять); «твориться ида» — «притворяется, будто бы он идет» (из двух — пять), и т. п.

[13]Глаголевский П. Синтаксис языка русских пословиц. – СПб.: Исаков, тип. Безобразова, 1873. – С. 5.

[14]Буслаев Ф.И. О преподавании отечественного языка. – Л.: Государственное учебно-педагогическое издание Наркомпроса РСФСР., 1941. – С. 181–182.

[15]Буслаев Ф.И. Историческая грамматика русского языка. – С. 575.

[16]Там же. – С. 566.

[17] О «всеобщей» грамматике см. подробно: Минералов Ю.И. Теория художественной словесности. – М.: Владос, 1999.

Уже современники упрекали Греча за то, что его грамматическая система игнорирует «язык собственно народный», в силу чего она считает «неправильным» даже язык басен Крылова (по выражению историка литературы А.Д. Галахова (1807–1892), «богатый язык его басен не укладывается в узкое ее воззрение»); современники отмечали и то, что система Греча основана на «тощем материале из произведений Карамзина и писателей-карамзинистов» (Виноградов В.В. Из истории изучения русского синтаксиса (от Ломоносова до Потебни и Фортунатова). – М.: Издательство Московского университета, 1958. – С. 161–162).

[18] См.: Якоб Л.Г. Курс философии для гимназий Российской империи: В 6 т. – Т. II. Начертание всеобщей грамматики. – СПб.: Главное правление училищ, 1812; Тимковский И.Ф. Опытный способ к философическому познанию российского языка. – Харьков: Унив. тип., 1811; Язвицкий Н.И. Всеобщая философическая грамматика. – СПб.: при Императорской Академии Наук, 1810.

[19]Буслаев Ф.И. Историческая грамматика русского языка. – С. 572.

[20] Видимо, определенные филологи разных времен «хватаются» за грамматику Пор-Ройяля в кризисные моменты — когда возникает потребность в быстром качественном обновлении или радикальном продвижении вперед существующей в их время теоретической грамматики. Ведь «универсальная» («всеобщая», «философская») грамматика Пор-Ройяля содержит в себе заманчивую попытку опереться на «универсальные» для всех народов логические категории, «возвысившись» над национальной спецификой языков как коммуникативных систем.

[21]Буслаев Ф.И. Историческая грамматика русского языка. – С. 566.

[22]Буслаев Ф.И. Историческая грамматика русского языка. – С. 570.

[23]Гумбольдт В. Избр. труды по языкознанию. – М.: Прогресс, 1984. – С. 169.

[24] Один из современных нам филологов констатирует: «Развитие языкознания происходило таким образом, что на определенном этапе... внимание лингвистов сосредоточилось преимущественно на выведенных из текста “концептах”. Языкознание на этом уровне исследований стало быстро утрачивать свою филологическую сущность. Отсюда пошло и представление о языке как системе абстракций. С таким представлением о своем объекте языкознание, конечно, отрывается от литературоведения. ‹…› Такое положение ведет к неоправданному сужению границ языкознания и обособлению его от филологии» (Горшков А.И. Теория и история русского литературного языка. – М.: Высшая школа, 1984. – С. 9).

[25] Справедливо критиковал в данной связи современную прикладную лингвистику А.Ф. Лосев. См.: Лосев А.Ф. Языковая структура. – М.: МГПИ, 1983.

[26]Буслаев Ф.И. Догадки и мечтания о первобытном человечестве. – С. 22.

[27]Буслаев Ф.И. Догадки и мечтания о первобытном человечестве. – С. 25–26.

[28]Буслаев Ф.И. Преподавание отечественного языка. – М.: Просвещение, 1992. – С. 86.

Р.О. Якобсон много позже основался на вышеприведенном буслаевском наблюдении в одной из своих ранних работ (не ссылаясь на Ф.И. Буслаева). Как пишет Якобсон в брошюре «Новейшая русская поэзия», «историкам литературы все шло на потребу: быт, психология, политика, философия. Вместо науки о литературе создавался конгломерат доморощенных дисциплин. Как бы забывалось, что эти статьи отходят к соответствующим наукам — истории философии, истории культуры, психологии и т. д., — и что последние могут, естественно, использовать и литературные памятники как дефектные, второсортные документы» (См.: Якобсон Р.О. Работы по поэтике. – М.: Прогресс, 1987. – С. 275)

[29]Буслаев Ф.И. История русской литературы. – Вып. 3. – М.: Синодальная типография, 1907. – С. 135.

Далее Буслаев откровенно смеется над таким религиозным чествованием грамматики старообрядцами, напоминая, что Смотрицкий «подчинялся папе и был униат».

М. Смотрицкий, выпускник иезуитской Виленской академии, в будущем, действительно, сторонник унии с римско-католической церковью, с ранних лет соприкасался с кругами, культивировавшими типично барочные идеи, представления и теории — ведь барокко в католических странах зародилось значительно раньше, чем на Руси, а «иезуитское барокко» было его реальным ответвлением.

[30]Буслаев Ф.И. Сочинения. – Т. II. – СПб.: Отд. рус. яз. и словесности Имп. акад. наук, 1910. – С. 389–390.

[31]Буслаев Ф.И. Сочинения. – Т. II. – С. 390–391.

[32] Поистине страшный, трагический вариант этого «треугольника» представлен в «Отцах и детях», где в роли разлучницы, пресекшей почти безответную любовь Евгения Базарова к Анне Одинцовой, выступает не живая женщина, а сама Смерть.

[33] См.: Из заметок Буслаева о Тургеневе // Вестник Европы. – 1899. – Декабрь. Кн. 12. – С. 720–735.

[34] Из заметок Буслаева о Тургеневе. – С. 728.

[35]Оба произведения А.С. Пушкина привел целиком в своей в статье «С.-Петербургская выставка в императорской Академии художеств» поэт Н.В. Кукольник, предпославший им характерный комментарий: «Эти изваяния имеют и литературное достоинство! А.С. Пушкин почтил их приветными античными четырестишиями, которыми, с обязательного согласия автора, мы имеем удовольствие украсить наше издание. Эти четырестишия равно принадлежат как отечественной литературе, так и отечественным художникам» (Художественная газета. – 1836. – Декабрь. – № 940. – С. 141). Курсив мой. — Ю.М.