Из новой книги: Юрий Минералов. О, солнце мое! Книга стихов. Москва - Ярославль, 2003
* *
*
Нет, говори об этом в твердой манере!
Что за мужчина, если бы ямбом ныл!
С этим все было ясно уже при Гомере.
Это Катулл оплакал и тему закрыл.
Это порой нелепо, без этого пусто.
Это кончали дуэлью, даже войной.
Не повторяй о них то, что плёл Заратустра:
женщин возненавидит только больной.
Не отступай, за них бой начиная!
Слово их «нет», смысл его — «да», главное взгляд.
Мы их всегда, пусть и слегка, себе сочиняем.
Но мы мужчины, мы их стена, хотят — не хотят.
РОМАНС
Я свечу в подоконник вонзаю.
При живом, хоть несмелом огне
я один, и я скоро узнаю,
что за истина в красном вине.
Дом не вечен и город не вечен,
вечны мы — что порой и больней...
Догорает церковная свечка
на греховной пирушке моей.
Пуще бесится вьюга ночная.
Спи, любимая, счастье мое...
Я не сплю у окошка. Я знаю:
жизни вечной мне нет без нее.
Поршень серебряный ходит в снегу —
весело бьет родник...
Сосны-cнегурочки... О, не могу!
Жизнь — это проще книг.
Он захотел своей светлой реки —
и он сольется с рекой...
Женщине нравится, кто вопреки,
кто ей нарушит покой.
Что ж, побегу к моей речке-реке!
В терем к любимой вбегу.
Властно и нежно ей в уголке
шубку снимать помогу.
СПЯЩАЯ
Ты Женщина, и тем — святая,
ты нежно спишь.
Тебя ручонками хватает
во сне малыш.
Молчу... Дойдет во все глубины
твой чудный свет.
Я сын твой, брат, я твой любимый,
я твой поэт.
О ночь, навеивать начни ей
видений сонм!
Тревожат шорохи ночные
твой чуткий сон.
Должно быть, чудится спросонок:
в слезах от бед
мир, твой обиженный ребенок,
бежит к тебе.
А на плечо тебе ложится
и плачет луч:
младенец-месяц копошится
в пеленках туч.
ПЕСНЯ ЯМЩИКА
Живешь ты в селенье одном, я в другом...
Тьма верст и метелей сопенье.
Когда б я на почте служил ямщиком,
так я от кручины запел бы!
Рисуют полозья на красном снегу.
Закат закраснелся, как дева.
Рисуют полозья на синем снегу.
И месяц уселся на древа.
Я крепко влюблен, я как в песне влюблен!
Священный Байкал - пролетаю.
Тайга, степь кругом, путь пургой занесен,
Урал и мать-Волга седая.
Почти обо всем уже спел мой народ,
но мне он оставил немного.
И верные кони сбегают на лед,
и сами отыщут дорогу.
Звенит колокольчик, цветочек степей,
несутся орловские кони.
Живут под натурой земною моей
все те же славянские корни.
Я смог по стране под землей дотянуть
к тебе их - мы вместе сильнее.
Но поверху долог, все длится мой путь:
живешь ты в далеком селенье.
Там нету России - есть рыночный дух!
И пальцы твои ослабели.
О, не размыкай их - тогда упаду,
подмяв подмосковные ели!
Летит моя тройка - до тех пор летит,
пока на пустынной пороше
родимое деревце где-то грустит,
со мною невидимо сросшись.
ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ
Очи моих глаз, удел моего удела,
губы моих губ, тело моего тела,
страсть страсти моей (о, молчу, это лишне!)...
Мама моего маленького сынишки.
Ты, которая я, сердце моего сердца,
сынишкина и моя, солнце нашего солнца,
бури на наш двор - о, все бури бессильны:
светит мамин взор серый, а ночью синий!
Святыня моя, о, в земной, в заземной юдоли,
забота моих забот и боль моей боли,
о, не конец - зима! Виждь, косматый Хронос:
мы трое - песчинка мала, мы трое - бессчетный Космос!
Сынишка и я, и - музыка наша, мама.
Небо моей земли. Небо моего храма.
Страсть страсти моей... Нету тебя чудесней,
родная моя! Песнь моих песней.
* * *
Осень. Земля немецкая.
Небо за Рейном бело.
Годы ни быстро, ни медленно.
Много воды утекло.
Этих соборов строители
с вечностию в ладу.
Солнце стоит стремительно,
Дни неподвижно идут.
С антиками, колоннами,
гулом былого полн,
имячко колокольное,
о католический Кёльн!
Кёльнский двуглавый, чешуйчатый,
ливневый васисдас...
В тысячи верст нешуточный
путь до тебя, до вас.
Но за реками и странами,
гомоном здешних людей
точно прелюды органные,
слышу тебя и детей.
Горы поют полногрудые.
Осень. Златые луга.
Рейна чужого и грузного
оперные берега.
ЛЬВЕНОК
Музыка черно-белых клавиш
рисует в сердце твой портрет.
О девочка, ты вырастаешь...
Мне и печально, и рассвет.
Не обратишь ты, львенок, в бегство!
Сильна красой, а не клыком,
останься на пороге детства —
полураскрывшимся цветком.
ЛЮТЕЦИЯ (прежнее имя Парижа)
Ты лжешь, ты грех, ты некрасива...
— Да всё я знаю про тебя!!!
Но сила разума — не сила,
когда полюбишь. О ля-ля!
Глаза дитяти, мышь-норушка,
туман и Сена, па-де-де...
Ты в сердце, тайно под подушкой,
ты в прошлом, ты со мной везде.
ЕЩЕ ПАРИЖ
Маркизу де Кюстину
1.
Есть город, в котором дровец наломал
Осман удалой и унылый.
Там башня-скелет и бесстыжий квартал
за мельницею краснокрылой.
Я жил в сем Париже — как множество лиц,
писавших о каждой в нем луже.
Вдыхая ту опись парижской земли,
я лямку тянул там по службе.
Во сне я летаю — я мчался домой,
где утро и раньше и лучше,
где город Москва и мой город родной,
в сибирской тайге потонувший.
Со школы уча их язык, я иссяк —
я с детства застрял в граде оном:
поэтов читал в переводах и так,
художников знал по альбомам.
Толстой и Фонвизин поймут мой угар,
невысказанно-куртуазный.
Не суетный Лувр я люблю, а бульвар,
бульвар по-весеннему грязный.
Народ жил не в Лувре — на улицах гас,
где люди друг друга находят,
где всяк макияж облезает за час,
где негры собачек выводят.
Османы кромсали ножом по векам.
Масоны глобально пололи.
И с болью я шел по мостам, по мечтам
в отряд генерала де Голля.
2.
Так в детстве пошел я к Саянам.
Шагал к ним по древним курганам.
Но солнце над степью все ниже,
а синие горы не ближе.
Давно мушкетеры почили.
Давно под плитой коммунары.
И мой генерал в той пучине,
где юные вечно не стары.
Кому этот город стал Меккой.
Кому стоил жизни и мессы.
Но Жанна святая уж знала,
за что его так штурмовала.
К чему поступать вопреки ей?
Нам горше всей ломки романской
отравленный атомом Киев,
красивейший город славянский!
3.
...Тот мир угасает. И меркнет их свет,
в Париже разлитый, как в чаше.
Прекрасно вино их и женщины, — нет,
славянские женщины краше!
Закаты Европы в Булонском лесу...
Я в мае гулял на пленэре
и встретил романскую деву-красу,
и что-то сказал о Бодлере.
Но с русским акцентом на робкий бонтон
она отвечала сурово.
Она была нашей, Татьяной притом —
студенточкой из Одинцово.
ПРИМЕЧАНИЕ:
Барон Осман - префект Парижа, после Парижской коммуны в конце XIX века уничтоживший до 80% старинного города с его удобными для баррикадных боев узкими кривыми улочками, "чтобы не повторился бунт черни" (несмотря на протесты деятелей культуры, оставлен был Латинский квартал да несколько наиболее известных очагов старины в окружении спешно настроенных районов новых домов с мансардами, так понравившихся запечатлевшим их импрессионистам. Такова историческая основа нынешнего Парижа. Парижа мушкетеров более не существует.).
* *
*
В этом чужом и мутном окне —
иду мимо я —
Боже! и здесь ты чудишься мне,
о любимая...
Оборочусь ли на женский смех —
не ты, ну конечно.
Теперь ты со мною только во сне.
Мы врозь навечно.
Во сне почему-то в глаза твои
смотреть не смею.
Нет, не воскреснуть нашей любви.
Где уж яснее.
И все же мне не сбежать никуда.
Рада, не рада,
лето, зима, огонь ли, вода —
будешь рядом.
И все ж тебе не скрыться вовек.
Свобода мнимая.
Мы только вместе живой человек,
о любимая.
ОТ ЗВЕРЯ
Дарвин, Эйнштейн, Эйзенштейн...
Наши моря и Монбланы.
Всё, что шестерки шестей —
всё будет от обезьяны.
Фильмы, любовь и умы —
всё относительно, верю.
Всё, чем озверимся мы, —
от обезьяны, от зверя.
СИБИРЬ
Там, на окраине, древний посад.
Крыш пообвисшие крылья.
Там Достоевский женился, писал,
и дом-музей там открыли.
Я в нем читал, уходить не хотел...
Я был своим в нем и после:
меж экспедиций таежных отец
избу нам выстроил возле.
Но 90-е годы пришли.
С демократической рожей
дом Достоевского тайно снесли,
дом Минераловых — тоже.
В пригород мафия лезет хитро.
Русские молча уходят.
Мне показали: цыганский «баро»
строит у нас в огороде.
Нечего делать. Я рейса один
жду на аэровокзале.
Нет уж родных, а отцов карабин
при Горбачеве забрали.
Родина-мать! на просторах ее
властвует хамо, не хомо.
Сладостно рушило демократье
и два родные мне дома.
Домны ломают, заводы крушат...
Пепел стучит в мое сердце,
где Достоевский, где был город-сад —
в Сталинске (Новокузнецке).
ТАЛЛИНСКИМ ПОЭТАМ
Проводят чайки горько, но без крика
меня от моря по материку.
И Гайдну трудно одинокой скрипкой
финал «Прощальной» исполнять в мозгу.
А я опять лечу в очаг культуры,
где стойко исполняю роль мою.
Где извлекают из стихов структуры,
и всяк кулик в болоте, что в раю.
Но я есть я лишь там, где не стихали
слова стихов, их звонкий рикошет.
За горизонт уплыл щемящий Таллин,
да, к счастью, отразился весь в душе.
Друзья мои! союз наш был прекрасен.
И будем живы — будет нерушим.
А за окном деревья осень красит,
и небо мчит, касаясь их вершин.